Традиционные, ценные, наши
Начальников хлебом не корми, только дай им поговорить про духовно-нравственное воспитание и морально-патриотический код евразийской цивилизации. И сейчас, в который раз за многие годы, они заново укрепляют – тоскливыми бюрократическими бумажками, чем же ещё, ну не деньгами же, отданными людям, и не собственной честностью, – наши традиционные ценности. Пишут специальные списки, где перечисляют, что именно в перечень этих ценностей входит. Там, разумеется, сплошная мокрая вода и голубое небо, дважды два четыре и мама мыла раму, то есть жизнь, труд, справедливость, гуманизм, семья, ну и единство народов России, куда без него.
Но когда ты смотришь на эти титанические усилия по изобретению велосипеда, возникает простая мысль: а как выглядел бы подобный список, если бы к нему можно было отнестись по-человечески, то есть вложить в него хоть три копейки внимания, ума и любви?
Ведь есть на свете наши особенные, именно наши традиционные ценности – не «миру мир» и «хорошим быть хорошо, а плохим плохо», но – те, что идут с нами сквозь поколения и политические режимы, и в том числе грустные, вредные ценности, заставляющие нас страдать, но и от этого они не делаются чужими.
Тут можно многое вспомнить.
Но я отмечу хотя бы некоторые.
Это долгая зима. Февральская, надоевшая зима, когда снег, лёд, вода, грязь, реагенты и ещё какая-то смутная жижа смешиваются в одну скользкую субстанцию, и несчастный русский человек встаёт, пошатываясь, и, перекатывая сонную пустоту в голове туда-сюда, выходит в ночь, которая только по ошибке называется утром. Это большое счастье, если дальше он сядет в машину и поедет куда-то, где его рады видеть, где он делает что-то полезное и любимое им самим. А если впереди у него автобус, метро и неприятное учреждение, где он должен в нервной очереди ждать каких-то официальных бумажек? А за окном учреждения, тем временем, уже не чёрная пустота, а безнадёжно серая.
Это чиновники. Те самые обитатели учреждения, к которым идёт несчастный человек тёмным утром, хозяева бумажек, и через них – повелители жизни. Но люди ли они сами? Есть великая тайна в том, как обычные вроде бы граждане – часто происходящие из самой глубины народной жизни, – как только сделают государственную карьеру, так и оборачиваются существами иной антропологии, которым, как выясняется, чужды элементарные проявления эмпатии, того самого гуманизма и справедливости, о которых они бормочут в своих постановлениях. Как можно с таким ледяным равнодушием одобрять всё самое ужасное: вырубленный лес, стеклобетонные коробки, нищету больниц, блеск фонариков, корявую абракадабру речей, бездарные памятники, – и даже не вздрогнуть от собственной деятельности. Выходит, однако, что можно – и, больше того, мир чиновников воспроизводится с цепкостью борщевика.
Это заграница. Но не сама заграница, а её свет, её религиозный культ в России, который от одной эпохи к другой регулярно меняет свои черты, но его суть – смотри туда и повторяй то, что делают они там, и ни в коем случае не думай, – остаётся неизменной. Позавчера мы носили марксизм, вчера – эффективный менеджмент атлантов, расправивших плечи, сегодня – психотерапию и вегетарианство, феминизм и миту, но само это влюблённое подражание – вечная русская скрепа, от которой не спрячешься. И – что существенно – эту слепую веру разделяет вовсе не только интеллигенция, славная этим делом, но и начальство, всегда готовое украсть деньги именно на передирании чего-то модного-западного, и ширнармассы, совсем не случайно назвавшие любое улучшение дома евроремонтом.
Это охранники и заборы. Россия – царство вездесущих преград и границ, и даже кладбища наши – это не те аккуратные лужайки с могильными камнями, что можно увидеть в любом американском кино, но – лабиринты из оградок разного качества и возраста, и продираться сквозь эти решётки – отдельное упражнение на ловкость. Есть и комический вариант того же самого: когда вдоль дороги идёт бесконечный забор, суровый, с обрывками колючей проволоки и окриками с табличек – не входить! стоп! – но ты идёшь вдоль него дальше, ещё сто метров, ещё пятьсот, и вдруг этот забор обваливается в никуда и тебе открывается широкий проход туда, куда только что было запрещено. А там – пустырь, разруха и битое стекло. И куда, спрашивается, делся вахтёр из будки, тот самый, который здесь всё сторожит и за всеми следит, а на самом деле смотрит телевизор и спит. Ещё вчера было везде нельзя, а сегодня – иди куда хочешь.
Это бездомная жизнь. В русской истории огромное место занимает принудительное кочевье нашего народа – не то, которое связывается в памяти с юртами и оленеводами, а другое, трагическое. Ещё с тех массовых депортаций, что любила устраивать московская власть позднего средневековья, со времён бегства от крымских татар, от крепостного права, со старообрядческих гонений – и дальше, в эпоху почти пожизненной солдатской службы и казачьего фронтира, когда русский человек прошёл от Парижа на Западе до Калифорнии – опять-таки на Западе, но уже двигаясь в противоположную сторону, и уж тем более позже, когда советская власть сдёрнула с места всех, и не было ни одной семьи, которую бы революции, войны, репрессии, коллективизация, эмиграция, эвакуация и все прочие несчастья не рассеяли как минимум по стране, а то и по миру, – во все эпохи русскому человеку было трудно как следует обустроиться на одном месте (вот и у Солженицына это слово – «обустроить» – возникает как проблема и задача). И даже сейчас, когда, казалось бы, реальность смягчилась, мы видим всё то же самое: миллионы людей бросают свои прекрасные, но беспросветные края, и переезжают в Москву и Московскую область, чтобы жить в муравейниках, но хоть с какой-нибудь перспективой.
Это меланхоличное пьянство. Россию нельзя назвать страной шумных компаний, страной баров и пабов – ну, разве что туристический Петербург, – где происходило бы нечто сравнимое с английскими шумными безобразиями или нескончаемой средиземноморской гулянкой. Нет здесь и развитой культуры «смол-токов», светских бесед с малознакомыми людьми, с которыми надо уметь живо и смешно говорить ни о чём. Для нас привычно другое. Два человека медленно выпивают. Они почти не спорят и не откровенничают, они по большей части молчат, а потом выходят покурить куда-то в подъезд, во двор, смотрят на небо – как правило, тёмное, не забываем о традиционной ценности долгой зимы, – а потом в пустоту и продолжают молчать. – Ну, как у тебя там, – скажет один другому. – Да ничего, более-менее, – ответит тот.
Это рукастый мужик. В России всё время что-то разваливается – от старости, от погоды, и даже в большом городе то и дело случается так, что течёт кран, дует из окна, на лестнице что-то разбили, изгадили, сломали лифт, на улице плитка стоит дыбом, а уж в частном, как у нас это называется, секторе жизнь буквально равняется непрерывному ремонту, борьбе со стихиями и катастрофами отопления и водопровода, упавших деревьев и пришедших в упадок канав, дорожек и проводов. Но есть спасение. Это неведомо как уцелевший и бережно передаваемый клиентами из рук в руки мужик, который умеет всё – и ещё берет недорого. Как вышло, что он разбирается сразу во всём, словно бы в процессе библейского сотворения мира порождая из ничего свет, тепло, воду, порядок? Это загадка. Но если этот мужик – сам хозяин, а не приходящий работник, – вы сразу заметите его дом.
Это одинокая женщина. Бросьте эти пустые чиновничьи разговоры про семью. Наша подлинная семья вот уже сто лет – это именно она, взрослая, сильная, потерявшая все иллюзии, да и вообще много кого потерявшая дама, тётка, гражданка, сначала мать без отца, потом бабушка без тени присутствия дедушки, которая немыслимым образом тащит на себе всё: работу, кухню, детей, внуков, оплачивает все квитанции и оформляет все документы, ждёт, терпит, слушает, верит, хлопочет, и каким-то чудом ещё успевает в музей то на Врубеля, то на Венецианова. Феминизм в России – абсурд уже потому, что здесь и так женский мир, и этот мир невозможно назвать счастливым, но перед его тихим подвигом нужно почтительно склониться.
Это надежда на чудо. Вечное лекарство – ведь мы отлично знаем, как обстоят дела на родине.
Мы знаем, что февральская серая тяжесть слишком быстро приходит и надолго задерживается, что авторы «инструкции № 45323 по проведению мероприятий, направленных на оптимизацию в целях укрепления и всестороннего развития» будут воровать бюджеты и в двадцать втором веке, а может и в двадцать третьем, что вся страна будет продолжать сбиваться в Москву, что разнообразных запретов, заборов и режимно-пропускных «объектов» становится только больше, что каждая глупость, если она имеет американское или европейское происхождение, имеет здесь шанс на самое свирепое воплощение в жизнь, что если кто пьёт, то вряд ли бросит, а если она не замужем и с двумя детьми, то даже и непонятно, как она умудряется выживать и ещё хорошо выглядеть, и что трубы рванут, если опять будет минус восемнадцать. Мы знаем, но мы надеемся, что всё обойдётся – и всё образуется.
Это высокий берег реки. Должно же быть в России особое место, где все наши традиционные ценности, все заботы и тяготы – те, что перечислены выше, и ещё многие другие, – наконец, исчезают, а вместо них – открывается вид, который бессмысленно фотографировать, бессмысленно запоминать, и уж тем более перекладывать в слова. Нужно просто стоять – на Оке, Волге, Ветлуге, любой из наших серьёзных рек, – найти себе холм, подъём дороги, тропинку, в конце которой скамейка, церковный двор, всегда по-разному, – и стоять, открывшись ветру, и притворяться, что ты – одно целое с этим лесом до горизонта, с дальней колокольней, с грузовиком, что ползёт по мосту, с однообразной грандиозностью воды и мягким движением облака. И если так долго стоять и смотреть, то уже не понадобится притворяться.