НКВД как семья
Когда так называемые журналисты-расследователи, а на самом деле – заграничные чекисты, стеснительно прикрывшиеся ими как веером, – выбросили на публику очередное разоблачение своих коллег по тайному делу, чекистов местных, – одна либеральная дама, прекрасная во всех отношениях, начала причитать, заламывая руки: ну как же так! Ведь у них же (у местных) есть где-то жёны и дети, и где-то эти их семьи по вечерам собираются за столом, и кто-то спрашивает у папы, у этого человека со скверной физиономией, – как прошёл день? Да вот, сынок, убил человека. Как же так, а?
И всё бы хорошо было в этой яркой картинке, если бы за тридцать секунд в самом простом поиске не находился рассказ ближайшего родственника той же самой дамы, где, помимо прочих подробностей, нам неинтересных, упоминается, что на стене в её доме висел портрет предка её мужа, сотрудника НКВД.
И не какого-нибудь малоизвестного сотрудника, добавлю я от себя, а знаменитого сталинского ликвидатора, ответственного за секретные и кровавые операции.
Как же так, а? Или, как писал классик, не лучше ль на себя, кума, оборотиться?
И ведь не она одна любит поговорить о том, какие подлые, какие преступные рожи у этих нынешних чекистов. Об этом любит рассказывать вся наша прогрессивная интеллигенция.
Так я расскажу кое-что про интеллигенцию.
2.
Я знаю культурного человека, происходящего от командующего депортацией крымских татар.
Я знаю культурного человека, происходящего от такого яростного палача из одесской чеки, что он, говорят, расстрелял собственного отца.
Я знаю важнейших дам либерального света, чьи отцы были генералами спецслужб в самое крепкое, самое густое советское время, а чем там занимались – не ведаю, да только вряд ли гладили котиков и сажали цветы.
И всякий раз в таких семьях случалось примерно одно и то же: мрачные подвиги основателей династий окружались некоторым скромным умолчанием, по тем временам неизбежным, основатели выходили в отставку и тихо старели, перебираясь на Новодевичье или Донское, а их дети получали отличное образование и никого уже не сажали, избирая себе иные, мирные пути – наука, журналистика, – и как-то между делом возникали у них фамильные дачи в соснах, и на верандах подавали почти что чеховский чай, и чем дальше, тем более нестерпимой была уже для них мысль о каком-то новом государственном насилии, о сапогах, о расстрелах, чекизме, и все читали самиздат, а когда стало возможно – ушли на митинги за свободу, за европейские ценности, ну не за благодетеля Ульянова-Джугашвили же им было идти, а если всё начиналось когда-то у папы, у дедушки – с брутального освоения лучшей жизни и беспощадного, как тогда говорили, выкорчёвывания врагов, – так, знаете ли, мало ли что когда было.
Да, кстати.
Как говорил классик: не лучше ль на себя, кума, оборотиться?
Поговорим обо мне.
3.
Мой родной и коммунистический прадед, заставший известные события двадцатых-тридцатых ещё молодым, но уже взрослым человеком – к счастью, не служил в органах, и никого не пытал по темницам, а был убит в сами знаете каком году, оказавшись врагом народа.
Но вот другой мой родственник – нет, не прямой, отдалённый, и я даже не видел его, и не знал, но и всё же, – был репрессирован вовсе не в условном тридцать седьмом, а через двадцать лет, на хрущёвской волне. Легко догадаться, кем надо было быть и что до этого делать, чтобы тебя взяли даже в скромнейших условиях тогдашнего «восстановления социалистической законности». Знатным палачом. Он им и был.
Ну а прабабушкины братья – замечательные, и без иронии, были люди, жаль, я не застал их, – как будто бы и не имели отношения к заплечным делам: один, как утверждает семейная легенда, вовремя заболел туберкулезом и был устроен директорствовать в санаторий этого жанра в те самые годы, тогда как другой – сделал большую спортивную карьеру.
И всё-таки карьера была в команде «Динамо», а в перерыве был Смерш, не самое вегетарианское заведение, да и тот брат, что вернулся из санатория, – вернулся в разведку, а не в клуб филателистов.
Я вижу их на сохранившихся фотографиях седыми и почтенными джентльменами, такими обаятельными – на том берегу реки времени, – и мне так хочется их обо всём расспросить.
Но только Бог теперь знает, что они могли бы сказать.
4.
Мне кажется глупой и вздорной идея, что одни люди отвечают за грехи и преступления других, пусть и близких.
Больше того, она кажется мне прямо противоречащей самому строю нашей христианской культуры, которая всё же стоит на том, что и падение, и покаяние человека – при всей его первородной связи с Адамом – носит индивидуальный характер.
Никто не должен каяться за чужие расстрелы – уже хотя бы потому, что у каждого из тех, кто мог бы это делать, достаточно собственных, подлинных – а не фантазийно реконструированных за деда-прадеда, – пакостей и дурных дел, за которые стоило бы повиниться.
Так что не стоит думать – хоть это и соблазнительно для пропаганды – что либеральная дама, да и любой потомок кого угодно, хоть самого Гитлера, несёт за собой весь тёмный багаж своего рода.
Но не нужно и лицемерить.
Не нужно делать вид, что смерть и кровь – это то, что было незнамо где и незнамо с кем.
Потому что советские преступления не свалились на нас с Луны, они не были организованы какими-то таинственными, абстрактными злодеями, символами то ли «вечного русского рабства», то ли «кремлёвского тоталитаризма», нет, это были мероприятия вполне конкретных дедушек и прадедушек, которые позже построили дачи под соснами в отличных подмосковных посёлках, и играли с детьми – будущими либералами и тишайшими, порядочными людьми, и читали им книжки, и пили чай на веранде, потому что большое зло только по ту сторону земного бытия может обернуться большим возмездием или прощением, а здесь оно просто старится, вянет на пенсии, между шахматами и котлетами, и скоро оказывается, что уже и нет никаких палачей, одни ветхие урны закопаны на Новодевичьем и Донском, а вокруг одни интеллигентные люди.
И не так ли случится с преступлениями двадцать первого века?
Кем окажется новый сын, новый внук очередного сомнительного человека в погонах, – уж не таким ли, как и вы сами, милая прогрессивная дама?
И я уверен, что он, как и вы, любит папу.