Что от нас осталось
Рассуждения об особом пути России, о русской цивилизации, у которой есть свой «генетический код», и которая состоит в неразрешимом нравственном (а вовсе не только политическом) конфликте с западным миром, поскольку слишком хороша, слишком духовна для окаянного Запада, – все эти теории и просто торжественные разговоры сделались обязательными для официальной России двадцать первого века.
В интеллигентских кругах над ними, конечно, принято смеяться, особенно когда в дело идёт тот самый «код», а также нелепое, но любимое окологосударственными речеписцами словечко «смыслы», множественное число которого режет слух как гвоздь по стеклу. Но что если взглянуть на тот же самый вопрос всерьёз?
Особая русская цивилизация – она существует? И что с ней происходит в реальном мире, где никогда, увы, не бывает той гладкой стройности, того пафосного однообразия, что свойственны пропаганде.
Начну с того, что некоторая историческая и культурная «отдельность», естественно, присуща России. И каждый, кто прожил здесь всю жизнь, кто читал хоть какие-нибудь книжки о родине, что-нибудь знал и видел, а ещё лучше – путешествовал, кланялся нашим редким, но прекрасным древностям, – чувствует, что нас невозможно спутать ни с какими заграницами, западными или восточными.
Но говорить об этой отдельности размашисто и абстрактно, с этакой лирической задушевностью, и желательно за пятнадцатой рюмкой – одно, а попробовать рационально разобрать её на составляющие и посмотреть, сохранились ли принципиально важные элементы здания нашей цивилизации, и в каком они состоянии – это совсем другое. И тут – неизбежна печаль.
Первое и главное, на чём держалась наша особость, то, откуда выросли все мифопоэтические и геополитические теории на эту тему, – это русское крестьянство.
Огромное, составлявшее до середины прошлого века большинство в стране, покорившее невозможные пространства, еле выживавшее в этом мрачном климате – и всё же содержавшее армию и империю, не имевшее полноценной собственности в рамках знаменитой общины, терпеливое, трудолюбивое, загадочное, жестокое, сложное и архаичное одновременно, – крестьянство безвозвратно исчезло, разгромленное советской модернизацией, и ветхие фотографии красивых старух в тёмных платках на крестах деревенских кладбищ – то немногое, что нам осталось в память об этом ушедшем народе. Теперь наш народ – это городские обыватели, которые могут быть лучше или хуже, богаче или беднее, но никакой исторической тайны, сравнимой с тем, что волновало Льва Николаича, Иван Сергеича и Фёдор Михалыча в «мужике», в них нет и быть не может. Почти каждого из них можно переселить хоть в Канзас, хоть в Германию – и ничего не изменится.
Другое, родственное вышеизложенному, свойство «русской уникальности» – это православие. Сколько было написано в девятнадцатом столетии (но и не только) о «народе-богоносце», какая вселенная веры – местами наивной, местами полуязыческой, и всё-таки несомненной веры, – открывается даже из иронического рассказа Лескова или тем более сатирических картин а-ля «Сельский крестный ход на Пасху», не говоря уж о более серьёзном изучении массовой религиозности, но – где всё это теперь? В абсолютном меньшинстве. Православные в современной России – это два-три процента населения, и если оказаться в их среде, то, действительно, можно увидеть те образы, услышать тот самый молитвенный и музыкальный строй, что звучал сто, двести лет назад, однако за пределами церковного двора «богоносец» заканчивается – и начинается обычный спальный район, где нет никакой памяти о Боге, ну или она незаметна.
Дерево – ещё одно наше цивилизационное свойство. У нас, за редкими исключениями, не было каменного средневекового двора, каменного города, замка, знак русской культуры – это изба, терем, шатёр северной колокольни. Кое-что в этом роде строится и реставрируется прямо сейчас, но – как живёт русский человек в его трезвом настоящем? А живёт он – в бетоне. И, увы, нескончаемые ряды многоэтажек, забивающих собой каждое бывшее колхозное поле около любого из мегаполисов, куда больше говорят о нашей нынешней цивилизации, чем самый пленительный деревянный дом, с высокой хрупкой башенкой и потемневшими брёвнами.
А реки? Русские никогда не были кочевниками-скотоводами, горными разбойниками или великими мореплавателями, наша культура – это речная дорога, речная торговля, речной бандитизм, города на высоком месте, да и просто взгляд вдаль с волжского или окского холма, туда, через противоположный низкий берег, над водой и над лесом, в бесконечность. Много ли от этого осталось? Где-то, слава Богу, устроена чистая прогрессивная набережная, с фонарями и рестораном, но вообще-то русская река сейчас – замусорена, она заилилась, обмелела, в неё десятилетиями сбрасывали отходы, и в том числе ядовитые, её убивали советскими водохранилищами, топили окрестные деревни, да и путешествия по ней – теперь редкость. И даже сам подход к ней, если дело происходит не в Ярославле или Нижнем, а в городке поскромнее, зарос крапивой и забит всякой дрянью.
Или совсем другое – русское пьянство. Какое множество анекдотов, песен, стихов, а иногда и великих поэм (Венедикт Ерофеев) было создано вокруг фигуры человека с бутылкой – несчастного, жалкого, смешного, трогательного, почвенного, славного именно здешним колоритом (сравнимым разве что с духом ирландского пьяницы). И, к счастью, – в кои-то веки прощание с национальным стереотипом оказалось сплошным благом, – Россия больше не пьёт. Ну, пьёт, конечно, если где-то в глубинке, в самых депрессивных углах, но чаще всего Россия работает, водит машину, исповедует фитнесс и зож, а яркие картины уставших граждан, что прилегли отдохнуть по придорожным канавам, остались в двадцатом веке.
Или, напротив, русская литература, наш, может быть, главный экспортный товар, цена на который, в отличие от нефти и газа, никогда не снижается. Эту грандиозную словесность родили три-четыре поколения дореволюционных гениев, а финалом большого мифа стали судьбы и книги Солженицына, Бродского и Лимонова. После них – уже невозможно назвать ни одного отечественного литератора, чьи тексты и биография сплетались бы в единую историю, интересную как всей читающей стране, так и отчасти загранице. Теперь русский писатель – как и во всём мире – это либо производитель пошловатого жанрового шлака, либо трудночитаемый интеллектуал, ценимый прежде всего филологами, но уже не общественный авторитет, не герой, не учитель жизни. И даже их имена – если брать тех, кто состоялся в последние лет двадцать – всё меньше известны культурному обывателю.
Или пресловутый русский максимализм, всё то, что в академических исследованиях называется «утопическим сознанием». Конечно, радикальные секты, беглецы на край света в поисках земного рая, экзотические проповедники и романтические восстания случались везде, но ведь только в России большевизм – самый настоящий религиозный культ, пытавшийся упразднить семью, собственность, само христианство, – победил на три четверти столетия, потянув за собой прочие государства. А теперь? Снова, как и в случае с алкоголизмом, можно с облегчением констатировать: было и прошло. Наш современный человек прагматичен, скептичен, и вовсе не склонен доверять тем, кто зовёт его незнамо куда, искать немыслимое счастье. Он держится за свою синицу в руке – и, кстати, именно этот настрой нашего народа, давно уже чуждого максимализму, лучше всего объясняет устойчивость нашей власти, которую столько раз хоронили антикремлёвские борцы – и всегда безуспешно.
И, наконец, русский простор. Нет, наверное, такого сочинения о России, о её характере и особенностях, где не было бы пассажей об этих дальних далях, о вечном перемещении, об унылом и, в то же время, любимом пейзаже, о кучерах, верстовых столбах, поездах и мелькающих окнах, словом, обо всём, что связано с тягой к скитанию и рассеянию. И – всё тот же привычный вывод – изменилось даже наше пространство. При всей географической протяжённости родины, люди стали заселять её настолько неравномерно, что, кажется, окраины Москвы и первые двадцать километров за МКАДом вскоре станут самой забитой толпой, что твои сельди в консервной банке, локацией в мире, опередив Индию, Бангладеш или где там ещё сесть и встать негде. И, в то же время, целые губернии, вроде Псковской, Смоленской или Костромской, делаются идеальной съёмочной площадкой для постапокалиптического кино, где не нужно ничего переделывать с помощью компьютерной графики, люди и в самом деле ушли – и неизвестно, вернутся ли.
Но осталось одно несомненное свойство, доказывающее нашу особость.
Осталось сверхцентрализованное, непредсказуемое, вечно что-нибудь кому-нибудь запрещающее, независимое от избирателя-налогоплательщика, тяжкое наше государство.
Пропали речные баржи и деревянные терема, великие писатели и утомительные алкаши, странники-молитвенники и революционеры, ушёл русский крестьянин, ушёл русский барин, и даже советский человек – и тот ушёл, но чиновник, всемогущий, полуанонимный, изводящий всех и вся своей непроизносимой бюрократической тарабарщиной чиновник, происходящий ещё от персонажей Гоголя и Щедрина – вот он остался, он с нами, и, видимо, не так-то просто нам будет отделаться от него хоть в двадцать восьмом веке.
И об этой удивительной сохранности нашего политического устройства – категорически не признающего самой идеи самоуправления людей, согласно их воле и интересам, – можно только глубоко вздохнуть.
А в остальном – русская цивилизация, конечно, была.
Она была и уходит, сменяясь глобальным городским бытом и относительной унифицированностью чувств планетарного клерка, менеджера и буржуа.
К добру ли, к худу ли этот процесс происходит, и не сорвётся ли, и к чему он придёт – это слишком масштабная тема, но об одном можно сказать точно.
Грустно прощаться со старой Россией, грустно уходить во всемирный колхоз.