Семь бед современной России
Любимое русское дело, хотя какое дело, скорее, игра: пока гром не грянул, сидеть и считать наши вечные проблемы, заодно выясняя, кто же во всём виноват. Всё-таки власть? Или народ не тот? Или заграница?
Поиграю и я. Про плохие дороги (неправда, их чинят), скверную погоду (глобальное потепление помогает), водку (уже почти завязали) и воровство (слишком банально) я ничего не скажу, а про то, кто виноват – давайте условимся, что судьба такая.
Начну с практических трудностей, а к финалу – про само настроение жизни в отечестве.
Первая, самая главная наша беда называется «денег нет».
Хитрость в том, что они на самом деле имеются, но их всё равно нет.
В то самое время, когда бессчётные миллионы копятся и в государственных карманах, и в тайных кошельках, и в заграничных оазисах красивой жизни, – Россия страдает от хронического, запущенного недофинансирования.
Деньги зарабатывают, но не вкладывают.
Про деньги думают, что им вредно, им больно, когда их тратят, что лучше им где-нибудь полежать, подождать идеального дня.
И получается так, что страна – как голодный человек под окном, что она просит и просит: протяните к нам газ! поднимите мне пенсию! нужен срочный ремонт! тут всё течёт, и разваливается, и горит, сделайте что-нибудь! – и, в счастливых случаях, делают, наконец, но ведь нужно же намного больше.
Нужно щедрее.
Нужно везде.
Вторая наша большая беда, родственная первой, – это централизация.
Это несчастье по имени «Москва».
Я, конечно, имею в виду не тот город, где я, и где многие родились, вовсе не все его Сретенки-Покровки, а тот бездонный пылесос, что вместо пыли десятилетиями поглощает деньги и людей, а взамен выдаёт пустоту и депрессивное, обречённое пространство, откуда «все уехали».
То непробиваемое устройство нашей жизни, когда всё решается только здесь, когда одна столица – перетягивает на себя столько, что никакому Лондону и Берлину не снилось.
И каждый раз, когда я устало смотрю на разноцветные фонарики, которыми с такой беспечной расточительностью – миллиард в печку, не жалко! – усыпан какой-нибудь бульвар или модный магазинный переулок, я думаю: сколько же это будет, если разменять это жутковатое веселье на бюджет городов Рязанской области? Сколько бы их уместилось, несчастных, в одном переулке?
Лучше не думать.
Третья наша беда – это начальство.
Сложносочинённые, воспитанные столетиями семейного, сословного и военного уклада, подлинные русские начальники погибли в большом огне столетней давности.
Сменившие их парвеню, малограмотные и жестокие карьеристы советской казармы, шли по головам и знали только один метод обращения с реальностью – силу, страх, штурм.
А теперь вырос уже третий тип: даже и близко не такой вдумчивый и культурный, как добезцаря, хотя и не по пояс в крови, как в страшном двадцатом веке, но – грустно безликий, холодный.
Эти люди-калькуляторы, люди-бухгалтерские отчеты – словно бы лишены способности разговаривать на повседневном русском языке, у них какой-то другой, свой. Тот, где «человеческий капитал», «инновации» и «эффективные стратегии».
Их, конечно, можно терпеть.
Но верить им, выбирать их, связывать с ними надежды на лучшее – невозможно.
Четвёртая наша беда, вроде бы фоновая, привычная – это многоэтажки.
Россия, уже полвека при всех властях упорно застраиваемая уродливыми и однотипными коробками, – получает вместе с ними нечто худшее, чем просто безрадостная картина этих бетонных сараев до горизонта.
Она получает депрессию и пассивность как настроение, заданное пейзажем.
Архитектура – это ведь не просто красота или безобразие, квадратные метры, мимо которых идёшь – и хочется то остановиться, а то, напротив, зажмуриться и ускориться.
Это целостное представление о жизни.
И та жизнь, которую предлагают нам многоэтажки, сводится к тому, что человек – это муравей.
От одного муравья ничего не зависит.
Его задача – выскочить из автобуса, пробежать к дому, вызвать лифт на восемнадцатый этаж, закрыть за собой дверь, и только там начинается его собственный дом, уже не муравьиный, а человеческий.
Каким гражданином, каким хозяином он будет в этой тоскливой клетке?
Будет ли он считать мир вокруг себя – своим?
Глупый вопрос.
Пятая наша беда – это пустота на месте нации.
Родина, выйдя из советского чистилища, застряла в болоте исторической неопределённости.
Кто эти люди, живущие здесь?
Они советские? Уже нет. Они «постсоветские»? Плохо звучит. Они российские? Казённый термин, похожий на шаткую декорацию. Они имперские? Это теперь ругательство, да и если империя, то чья? Они русские? Тсс, а то на нас обидятся, скажут – «нельзя», «фашизм».
И если четырнадцать прочих республик быстро устроили себе национальные государства – плохо ли, хорошо, это зависит от денег и ума, – то в России вместо подобной общности так и стоит что-то временное, условное, колченогое, словно бы странная бывшая «РСФСР», бюрократическая сущность без титульного народа, всё длится и длится, и никак ей не стать чем-то определённым, не стать собой.
Вернуться к прежнему, ко всему умершему – невозможно.
Рвануть к парижскому или амстердамскому столу, где подают то ли трансгуманизм, то ли постфеминизм, сразу и не выговоришь, – не получится.
И надо снять, наконец, древнее ленинское табу, и выговорить запретное: русский народ.
Рус-ский.
Не страшно же?
Шестая наша беда – как будто бы трудноуловимая, но поистине роковая, – это неспособность благополучно меняться.
Редко-редко, в счастливые дни русской истории, страна вдруг примеряла новое, и даже лучше скроенное платье, и делала это мирно и добровольно, в жанре перемен сверху.
Так было при Александре Освободителе, так было при Никите Хрущёве.
Но это везение, а закономерность – другая.
Чаще случалось так, что государство до последнего тянуло, отчаянно упиралось, цеплялось за плинтус, за щель в полу, лишь бы ни в коем случае не сдвигаться даже на миллиметр, чтобы ещё что-нибудь запретить, сделать вид, что вокруг него не идёт время, остановить его, проклятое, посадить под арест по административной статье с вечным продлением, – а потом разом рушилось, и тут уже всё менялось в один момент, и совсем не всегда – к лучшему.
Но где-то есть ведь это великое и загадочное для нас свойство западного мира, которому – в отличие от трансгуманизма и постфеминизма – стоило бы поучиться: постепенное обновление.
Есть это удивительное умение как бы втягивать внутрь своего привычного мира – всех бунтарей, изобретателей и даже разрушителей, ласково и незаметно высаживая им клыки, лишая их боевого запала, чтобы они – такие непримиримые – неожиданно сами оказывались консерваторами и скучными столпами общества.
Чтобы там, где только что была какая-нибудь дерзкая «пропаганда гомосексуализма» – обнаруживались зевотные, пузатые «геи России» на трибуне во славу духовности и патриотизма, и ещё пошлая свадьба с лентой «Свидетель» через плечо.
Но мы так не умеем.
Мы держимся до конца, а потом сразу вниз.
И, наконец, наша седьмая беда. Это русское сиротство.
Должен признаться, я много лет осуждал про себя Николая Александровича, последнего государя. Я думал: ну как же он мог отречься, как мог отступить в сторону, когда всё гибло, ах, был бы на его месте отец, был бы прадед, уж они-то набили бы морду революции, спасли страну.
Я и до сих пор не знаю ответов на те вопросы, и никогда не узнаю.
Но зато знаю другое.
Царь был родной отец. Прежняя Россия была – родной дом.
И с тех пор – уже больше ста лет – родина пребывает в состоянии какого-то отчаянного сиротства, сначала дисциплинированного, в строгом советском интернате, а потом и нынешнего, открытого всем ветрам.
Русский человек всем хорош – он умён, смел, цивилизован, практичен и не лишён милосердия, – но есть в нём ужасная недолюбленность.
Этакий комплекс сироты, когда нехватка внимания извне – превращается в дефицит любви к себе, и уже непонятно, откуда что, и что с этим делать.
И вся Россия, все эти брошенные, беспризорные пространства, где среди заросших полей медленно распадается какой-то тёмный сарай, – она жестоко страдает от невнимания.
Так что нам здесь много чего не хватает – и денег, и честного начальства, и малоэтажного уюта, и аккуратных, мягких перемен.
Но больше всего нужно ощущение дома.
Дома и любви.